— Генерального штаба полковник Ковалевский, ваше императорское величество! Начальник 44-го Камчатского полка, откомандирован в столицу для назначения на должность начштаба дивизии…
— Достаточно, — прервал государь. — Что хотели сказать, полковник? Вижу, вы не робкого десятка, как и солдат этот.
— Виноват, ваше императорское величество! Хотел лишь высказать мнение, что щадить бунтовщиков нельзя. Каждый отпущенный мятежник не милость вашу, государь, вспоминать будет, а рассказывать, как ловко он тут всех обманул, вокруг пальца обвёл; и другим накажет ничего не бояться!.. В пятом году, государь, на Транссибе, как десяток зачинщиков вздёрнули по приговорам военно-полевых судов, так всё и кончилось!..
Ковалевский страшно разволновался; лицо его, одутловатое, некрасивое, с огромным носом стало совершенно багровым.
— Должно нам порой миловать и виноватых, — остановил его император. — Но вас, полковник, я понял. Каждый исполнит свой долг наилучшим образом, помоги нам Господь.
Государь направился к выходу; офицеры вновь вскочили.
— А вы, полковник Аристов, — обернулся Александр Александрович, — благоволите пожаловать потом к нам, коли труды ратные вам позволят…
И с этими словами шагнул через порог.
Из дневника Пети Ниткина, 2 ноября 1914 года, Псков.
«…Решил, что стану записывать каждый день и как можно более подробно. Итак, после взятия Черняковиц мы подошли к окраинам Пскова — городским выгонам и огородам. Весь личный состав развернулся в боевые порядки; на правом фланге лейб-казаки и гвардионцы; в центре мы, александровские кадеты, 1 и 2 роты, с оставлением 3-ей в резерве. Слева от нас — павлоны и другие юнкера, с ними гражданские добровольцы и армейские чины.
Впрочем, гражданских уже не оставалось. Две Мишени предложил назвать наш отряд Добровольческой армией — явно оттуда; слова его тотчас подхватили, Государю тоже понравилось.
Так мы все сделались добровольцами. И это было странно. Как же так? Ведь с нами сам император, законная власть, помазанник Божий; какие ж мы добровольцы? Мы исполняем свой долг, мы верны ему; так отчего же?
А потом по вагонам нашим молнией разнеслись слова Государя с военного совета: „Русская армия с народом русским не воюет. Даже если народ этот впал в прельщение“.
Сперва я, грешным делом, подумал, что его величество ошибается. Приходилось и не раз армии вмешиваться, подавляя бунты. Да и мы сами, александровские кадеты, крепко помнили события 1908 года, когда были мальками, младшим возрастом, седьмой ротой. Что ж тогда происходило? В кого мы стреляли, мы и другие защитники престола?
Но потом я осознал, что ошибаюсь. Мы стреляли в мятежников, но мы не воевали. Черта, проведённая пред нами, была совершенно чёткой. Конечно, ещё Макиавелли изрёк, что „нельзя назвать и доблестью убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокость и нечестивость“, однако он же добавлял — „говорят, что лучше всего, когда боятся и любят одновременно; однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх“.
А чтобы внушить страх, нам следовало стать чем-то иным. И мы стали — Добровольческой армией. Государь не отдавал нам приказа; мы сами взялись за оружие для защиты его и России; мы не старая армия, что служит для поражения врагов Отечества, врагов внешних; мы те, кто добровольно взял на себя тяжкий и неблагодарный труд врачевания открытых ран.
И зачастую единственный способ спасти жизнь больному — это иссечь поражённое гангреной.
Однако я отвлёкся.
Следом за нашими цепями двигались бронепоезда, где размещался резерв. Мятежники открыли пальбу, едва завидев наше приближение, однако сделали это слишком рано, и мы залегли, избегнув существенных потерь. Бронепоезда вели артиллерийский обстрел неприятеля шрапнелями; наш правый фланг совершил обходной маневр, столкнувшись на окраине с полуротой запасников, коих обратил в бегство несколькими залпами.
Полуохваченный неприятель, подвергаясь также давлению с фронта, не выдержал нашей атаки и отступил глубже в городские кварталы, заняв свои казармы. Его артиллерия усердно обстреливала наши бронепоезда, но, к счастью, не добилась ни одного прямого попадания.
Наш центр атаковал непосредственно казармы. Мятежники энергично отстреливались из окон и Две Мишени приказал нам остановиться, связывая противника боем до тех пор, пока остальные части нашего боевого порядка не закончат фланговый маневр.
Когда же это произошло, бунтовщики поспешили оставить казармы, отойдя к центру города. Юнкера попытались их преследовать, однако натолкнулись на упорное сопротивление, огонь выкаченных на картечь орудий и очереди пулемётов, расположенных на возвышенных местах. Артиллерия бронепоездов не могла вести точный огонь вслепую, без корректировки, мы же лёгких пушек были лишены.
Наступление наше поневоле остановилось.
Несчастные обыватели города разбегались в ужасе, осыпая ругательствами и нас, и наших противников.
Тем не менее нам удалось оттеснить мятежников от железной дороги и занять вокзал. Развилка на Дно была, увы, разобрана, стрелки наспех подорваны и всё это требовало изрядного ремонта.
К ночи бой прекратился сам собой. В наших руках остались полковые казармы и склады, вокзал и городские кварталы от Псковы до Бастионной улицы. Неприятель отступил в Старый город, за древнюю крепостную стену. Мы рассчитывали на помощь Псковского кадетского корпуса, но тамошние офицеры, к нашему полному разочарованию, похоже, „хранили нейтралитет“.
Именно тогда мы и получили известия о случившемся в Петербурге…»
Глава III.1
Зал Таврического дворца был забит битком. Кто-то сидел, но громадное большинство стояло, буквально на плечах друг у друга. Плавал дым цигарок, и самокруток, и куда более дорогих папирос — из разгромленных табачных лавок. Все вооружены до зубов; солдаты, матросы, непонятные личности в гражданском; тут и там мелькали кожаные куртки, словно униформа какой-то новой части.
К делегатам Петросовета присоединились какие-то новые, из окрестностей столицы. Больше того, за ночь и утро приехали даже какие-то «товарищи» из самой Москвы, привезли добрые вести — первопрестольная почти без боя вся оказалась в руках городского комитета большевиков.
Всё это комиссар Михаил Жадов поспешно пересказывал холодно молчавшей госпоже — то есть, простите, товарищу — Ирине Ивановне Шульц.
Холодное молчание она хранила почти всё время со вчерашнего дня, когда пало Временное Собрание, и власть — как было объявлено — вся перешла к Петербургскому совету рабочих, крестьянских и солдатских депутатов.
И, несмотря на все попытки товарища комиссара, отвечала неизменно чётко, конкретно, но донельзя лапидарно, а голос её заморозил бы, наверное, всю Неву до самой Ладоги.
И вот сейчас, когда вот-вот должно было начаться «историческое заседание», комиссар не выдержал.
— Товарищ Ирина! Ирина Ивановна! Ну ей же Богу, ну что же вы злитесь-то на меня так? За те слова, про жену, да? Ну так не стерпел я, душа горела, не выдержал, как этот полковник вас полоскать начал!.. Врезал вот ему, гаду, с чувством врезал! И ещё б дал!.. Любил я подраться в молодости, да и сейчас ещё могу… Ирина Ивановна! Ну что ж вы так, за что ж вы меня…
— Товарищ Михаил, — ледяным тоном перебила Ирина Ивановна. — Вам знакомо такое выражение — «месть — это то блюдо, которое подают холодным»? Чего вы добились? — этот «полковник Иванов», кем бы ни был он в действительности, явно важная шишка в Петросовете, так?
— Так… — убитым голосом признался комиссар.
— И он, смею уверить, ничего вам не забудет и не простит. Да и мне тоже.