— Вот и беляки на что-то сгодились… — бледно улыбнулся Жадов.
— Неважно, — настойчиво сказала Ирина Ивановна. — Сейчас вообще всё неважно, кроме того, что вам надо отсюда выйти. Иначе вы тут просто погибнете… нет, нет, Миша, дай мне сказать! Ты-то с радостью за мировую революцию жизнь отдашь, Миша, но отдавать-то надо со смыслом! А смысла вам тут сидеть нет. Добровольческая армия идёт на Москву; вас просто расстреляют с дальних дистанций, а кто попытается вырваться положат пулемётами. Послушай меня, Миша, умоляю тебя, послушай! Забирай свой отряд и отходи. К Серпухову.
— Эк они тебя… — медленно проговорил Жадов. Лёд стягивал его внутренности, тугой комок сжался в животе.
— Что «они меня»? «Они» меня спасли. От расстрельной стенки оттащили. Да, и Бешанова к ней поставили. Как говорится, по мощам и елей. Что ты хочешь от меня, Миша? В чём винишь? Что я вас хочу спасти? В этом? Или надеешься тут отсидеться, в расчёте, что белые штурмовать вас не будут? Будут, Миша, непременно будут. На бронепоезде морские орудия стоят, закидают вас снарядами, вот и всё. И не только в тебе дело, Миша, но и во всех твоих бойцах. Спроси их, хотят ли они все тут головы сложить, причём безо всякого смысла?
— Не то ты говоришь… — Жадову было страшно. Но не потому, что ему на голову вот-вот могли посыпаться двухпудовые стотридцатимиллиметровые гостинцы, нет; а потому, что глаза у Ирины Ивановны были совершенно неживыми, и читались в них только боль да вина.
— Не то, — она не опускала взгляда. — Не то ты хотел от меня услыхать, знаю. Виновата перед тобою кругом. Меня возненавидеть можешь, если хочешь — но людей спаси!
— Кого возненавидеть? С чего? — терялся Жадов. — Ириша, милая моя… что ты несёшь? Ты вернулась, слава Богу, живодёр Бешанов не добрался, и, видит Бог, тому офицеру белому, что спас тебя, я б и руку пожал и братом его бы назвал — но теперь-то всё хорошо! Ты вернулась, ты жива, выберемся теперь и отсюда! Все вместе выберемся! Ты ж к нам пришла, верно? Вот и уйдём отсюда все вместе!.. Серпухов, говоришь? Верно, там Ока, там задержать их можно. Полк наш тут, пополнение, правда, я не привёл, задержалось оно в столице и вообще… не начдив я больше… но то другая история!
— Как не начдив?! — вдруг уцепилась за это Ирина Ивановна. — Что случилось, Миша?
— Потом расскажу, — мотнул он обросшей головой. — Вельми рассерчал на нас товарищ нарком по военным и морским делам, но то дело десятое. Значит, отсюда нас выпустят, при оружии и боеприпасах?
— И при знамёнах, — кивнула Ирина Ивановна. — Бойцам скажем правду — что на этих позициях, в полном окружении, можно только героически умереть, а разве этого требует их революция?
— Скажем правду, — кивнул Михаил Жадов, даже не заметив оборота «их революции». Их, а не нашей. — Ничего ещё не кончилось; а наступать мы ещё будем!.. Господи, какое же счастье, ты вернулась!.. И уж теперь-то я никуда тебя от себя не отпущу.
Ирина Ивановна молчала.
— Что такое?.. — отступивший было холод вновь разливался по жилам. — Ты же… ты же пришла…
— Я пришла спасти от верной и, главное, бессмысленной смерти хороших и смелых людей… — она едва шептала. — Но я… но ты… но мы…
— Мы… нет? Мы — всё? — у Жадова вдруг закружилась голова. Творилось что-то поистине ужасное и язык отказывался ему повиноваться.
Ирина Ивановна не опускала головы и не отводила взгляда.
— Я… страшно виновата перед тобой, Миша… я позволила себе… непозволительное. Согрешила.
— Ты меня никогда не…
Она закусила губу, а по щеке скатилась первая слеза.
— Если бы я сказала тебе, что «никогда не», я бы солгала, Миша. И в этом весь ужас и в этом моя вина. Ты замечательный, сильный и добрый, ты ощутил бы фальшь. Я не хотела. Я боролась с собой. И я не дала свершиться… самому последнему, после которого — только головой в омут. Ну, или… — она сунула руку за пояс платья. Тускло блеснул маленький дамский браунинг. Нажата кнопка, выскочил магазин.
Пустой магазин, увидел Жадов.
— Не бойся, Миша. Там всего один патрон. Уже в стволе.
— Зачем?.. — вырвалось у Жадова.
— На тот случай, Миша, — с ужасающим спокойствием ответила она, — если Господь решил бы избрать тебя орудием Его гнева. Противиться Его воле — великий грех, и я, я ужасная трусиха. Лучше уж сразу, в один миг. Потому и один патрон.
— Ты испугалась, что я смогу… — в горле у Жадова клокотало.
— Миша, бывают минуты, когда даже лучшие из мужчин тонут в слепой ярости. Прости, если сможешь. Но я… я боялась, что ты потеряешь голову и…
— Но почему?.. Почему?.. — вырвалось у него. — Мне казалось… ты ведь была…
— Была. Потому что позволила себе стать… неравнодушной к тебе.
— Я тебя люблю!.. а если ты «неравнодушна» — то почему же тогда?!
— Неважно, Миша; я просто говорю, что не могу быть с тобой. Я дала тебе надежду, и это великий грех. Что ж, — браунинг вновь шевельнулся, — я готова заплатить.
Михаил Жадов стоял, окаменев.
Ирина Ивановна вытерла слёзы.
— Ты меня никогда не простишь, я знаю. Но я не могу дать тебе просто так погибнуть. Только не говори, что тебе жизнь без меня не нужна!.. Господь нам велел жить, а не умирать!..
— А ты-то собралась…
— Так я же трусиха. Я ужасно боюсь…
— Чего? — глухо спросил Жадов. В груди свивала кольца змея боли.
Ирина Ивановна только слабо шевельнула рукой.
— Собирай отряд, Миша. Собирай — и выходите. Прямо на север. По Миллионной. Никто вас не тронет.
— Я тебя никогда не увижу.
Она впервые зажмурилась. Капли скатывались из-под плотно сжатых век.
Глава XIII.4
— Господь управит. На Него уповаю. По грехам моим всё… а ты уходи отсюда, Миша. И людей уводи. Не надо им в могилы.
— Я тебя никогда больше не увижу… — повторил Жадов. — Ты… ты что же, теперь с ним? С тем белым, что тебя спас?
Брови Ирины Ивановны изломились. Казалось, в неё разом вонзилось множество раскалённых игл, словно в средневековой пыточной.
— Лгать тебе не стану, Миша. Я с ним, да.
Жадов тоже зажмурился.
— Быстро ж ты… — слепая ярость поднималась откуда-то из самой глубины, затопляла, разливалась весенним неудержимым половодьем.
— Меня ты можешь ненавидеть. Презирать. Поносить. Твоё право, Миша. Я виновата. Только теперь это неважно. Что бы ты обо мне ни думал, что бы ни говорил, я вас отсюда выведу.
Он сделал к ней движение — оставаться недвижным просто не мог, каждая жила, каждая мышца сильного мужского тела требовала действия, хоть какого-то, и невесть — то ли зацеловать её, то ли задушить.
Взлетела её рука с браунингом, дуло прижато к собственному виску.
Слёзы у неё так и струились. Губы шевельнулись, и Жадов разобрал:
— Господи, прости меня, грешную…
Жадов замер.
В исчезающе краткий миг он вдруг понял, что да, она сейчас выстрелит. И столь же молниеносно осознал, что этого допустить он не может.
— Ира… — Жадов отступил на шаг. — Не надо, прошу тебя. У-уходи.
Она молча кивнула, но браунинг не опустила.
— Пусть… — он тяжело сглотнул, — пусть придут… с той стороны. Договоримся…
Ирина Ивановна медленно пятилась. И лишь у самых ворот рука её с пистолетом опустилась.
Жадов не шевельнулся.
— Прощай, Ира…
— Прощай, Миша.
Кровь его вскипела, однако ноги словно приросли к земле. И так, не шевелясь, он смотрел ей вслед, сквозь незакрытую калитку ворот, смотрел, как она медленно идёт по аллейке, вновь развернув белый флаг.
Вот она дошла до поворота. Вот остановилась и обернулась. Подняла руку с белой тканью, словно давая знак, мол, не стреляйте — но Жадов знал, что это она прощается с ним. Взгляды их вновь встретились и он почти уже нашёл силы сорваться за ней следом, слепо, нерассуждающе — но тут Ирина Ивановна наконец шагнула за угло, а вокруг шеи Михаила Жадова вдруг обвились две женских руки.
Даша. Даша Коршунова. Господи, она-то откуда здесь взялась?! Так, и тоже плачет. Ох, бабы, бабы!..