Странное это было Рождество. Вроде бы все спаслись, все живы, в Елисаветинске, за стеной верный войск, не изменивших присяге — но всё равно Федор остро, словно нож, ощущал стягивающуюся над головами тягостную безнадёжность, словно тут все уже утратили отчего-то надежду на хороший исход. Словно все ждали неминуемой беды, и только не знали — когда именно она настанет.
Даже самые младшие — Анастасия и Алексей — не бегали, не скакали, не носились, как положено обычным детям, даже в царской семье; сидели смирно, глядели чуть ли не испуганно.
Ярко горели свечи, сияла Вифлеемская звезда на вершине нарядной ёлки, блистали мишура ёлочного дождя, а новоиспечённый прапорщик Федор Солонов уходил из государева дома с тяжёлым сердцем.
И, вернувшись в госпиталь, вдруг ощутил, как разом заболели все уже почти зажившие швы.
Он раскрыл пакет, вручённый Татьяной — мягкие тёплые вещи, носки, несколько пар, вышитая рубаха — и маленькая записочка:
«Милый Федор, подарок мой совсем не „царский“. Но я-то знаю, что зимой, да ещё и на фронте, нет ничего важнее сухих и тёплых ног. Никогда не будут лишними носки, что я для Вас связала. Носите, пусть они служат Вам как следует и не вздумайте беречь! А не то я на Вас рассержусь».
А ещё был приложен маленький образок, святого Георгия Победоносца, покровителя воинов.
После Нового Года вести пошли одна за другой, и одна чернее другой.
Новосформированная большевицкая армия, названная «Красной», уверенно и смело наступала, донецкие города, где власть удерживалась рабочими советами, встречали её красными же флагами. Встретили бы и цветами, да с ними по зимнему времени имелась нехватка. Конные отряды «красного казачества» — ибо появилось и такое, с верховьев Дона — доходили до Волновахи, один разъезд остановили у самого Мариуполя. Именно остановили, а не «уничтожили» или «пленили»: низовские казаки, сохранившие верность престолу, по-свойски побалакали с сородичами, мол, чего палить друг в друга, как житуха, как служба? Верховые тоже не хватались за шашки, мол, служба ничего, землю раздают, баре, какие были, разбежались, правда, не все, но землицу-то у них отбирают, хватит, попановали!
…Низовские уезжали в молчании.
Год тысяча девятьсот пятнадцатый начинался тяжело.
А следом за разъездами валом валила с севера пехота, с новыми командирами, но кое-где во главе полков остались и старые, их поименовали «военспецами», приставили комиссаров с расстрельными командами, но пока всё шло хорошо.
Добровольцы покинули окрестности Славянска, Бахмута, Луганска. Юзовка оставалась в окружении, но колонны красных неумолимо надвигались с севера.
Всё это Федору излагал лучший друг Петя Ниткин, излагал спокойно, но взгляд и у него сделался каким-то отрешённым — и Федор понимал, отчего.
Не сегодня-завтра кадетские роты, враз ставшие «офицерскими», отправятся подпирать трещащий по швам фронт. Хотя, собственно говоря, и трещать было нечему. Слабые заслоны добровольцев вели арьергардные бои к югу от Луганска, по широкой дуге, однако найти разрыв в их построениях, вклиниться в брешь, зайти во фланг и тыл не составляло особого труда.
Петя приносил карты, и Федор бросил даже и хвататься за голову.
Совершенно непонятно было, кто и как собирается оборонять Донбасс.
На севере красные вплотную подошли к Киеву. Некий Петлюра, объявивший себя «гетманоь вольной Украины», попытался сдержать их на рубеже Днепра, но большевики наступали и по правому, и по левому берегам великой реки. В Минске была прочно установлена советская власть, а вот ещё западнее новосозданная польская армия, для которой у Англии с Францией мигом нашлись и оружие, и снаряжение, занимала Брест-Литовск, Вильно, Гродно, и дальше на юг вплоть дол Владимир-Волынского. Поляки пока бездействовали, укрепляясь на занятых с налета территориях, и, по слухам, уже отправили к большевикам делегацию для переговоров о границе.
Елисаветинск, Ростов, Таганрог, Новочеркасск, вся Таврида, Кубань и Крым оставались за добровольцами.
Ставка, говорил Петя, непрерывно заседает, но не может решить, что делать. К этому выводу он приходил, потому что ничего и не делалось. Отдельные офицерские отряды и казачьи сотни по собственному почину пытались сдержать наступающих красных, в ещё выходивших газетах распространялись панические слухи.
И только пятого января появился государев Манифест, где объявлялась мобилизация «всех верных присяге» в областях Таврической, Донецкой и во Всевеликом Войске Донском, равно как и на Кубани, и в Крыму. В отличие от прежних, этот был чётким и конкретным. Был назван враг — большевицкий режим, было вновь заявлено, что земля будет передана тем, кто её обрабатывает, что будут сняты все сословные ограничения к образованию, какие ещё оставались.
И только пятого января с вокзалов приазовья начали уходить эшелоны.
Александровских кадет подняли по тревоге, внезапно, и утром, в стылой тьме, под мелким снежком, они уже грузились в вагоны.
Был среди них и прапорщик Федор Солонов. Хотите верьте, хотите нет, но тяжёлая рана его зажила всего за два с небольшим месяца.
Паровоз нёсся через запорашиваемую снегом степь, а Федор сидел в теплушке, подле остывающей печки и вспоминал, как оставлял Елисаветинск в прошлый раз, семь лет назад — с семьёй, в вагоне первого класса, преисполненный надежд, радостный, счастливый…
— Ничего, Федор, — к нему подсел Две Мишени. Полковник так и остался со своими молодыми бойцами — остальных офицеров велено было государевым указом оставить «для воспитания новых кадет», ибо славный Александровский корпус ныне считался временно пребывающим в Елисаветинске.
Вторая рота, посаженная обратно за парты, страшно этим обстоятельством возмущалась.
— Мы обязательно победим, — с непреклонной убеждённостью сказал Аристов.
— Не как те?
— Не как, Фёдор. Никаких атак густыми цепями на пулемёты. Нас мало, красных всегда больше будет, в разы. Недостаточно сказать, воюем, мол, не числом, а умением, потому что умение это — откуда взять?
— Но мы же знаем, как не надо, верно?
— Знаем, Федя. Вот почему добровольцы и не рвались грудью останавливать красных. Они бы просто продавили нас массой. Их много, они поверили большевикам, они думают, что им и впрямь будет сейчас и земля, и воля, и заводы рабочим, и прямая народная демократия. Казачков-то красные сагитировали уже. Верховые полки чуть ли не все за ними двинулись. Низовские ещё держатся, но уже заколебались.
— Большевики больше пообещали?
Две Мишени поморщился.
— Да нет. Не больше. Земля-то, она и так у казаков. «Бар» пресловутых на нижнем Дону, считай, что и нет. А какие имеются — немногие — так сами из казаков. Имения не слишком большие.
— Тогда что ж такое им посулили?
Аристов вздохнул. Отвечать ему явно не хотелось — тем более, что к разговору стали прислушиваться и другие кадеты первой роты — но всё-таки он ответил:
— Грабить им разрешили. «Буржуев», «богатеев», тех самых «бар» несчастных, какие сыщутся. На селе, в городах — неважно.
— И казаки повелись? — с ужасом спросил кто-то, кажется, Варлам Сокольский.
— Повелись, не повелись, а только «красные казаки» теперь перед нашим фронтом, — строго сказал полковник. — И они уже не верные слуги престола, а изменники присяге, государю и отечеству. И поступать с ними надлежит соответственно. А теперь слушайте меня внимательно, господа прапорщики!.. План на завтра будет таков…
Утро шестого января выдалось на славу. Ясное, с лёгким морозцем. Эшелон разгружался на станции, кругом — голая степь, правее, у самого горизонта — террикон. Тянутся вдаль узкие полосы леса, всё, что можно и что нельзя — распахано, стало полями.
Серые шинели, серые папахи — первая рота почти невидима. Она не закапывается в землю, нет, она рассыпается по облетевшим лесополосам, по которым идёт прямая, как стрела, дорога.