Дома всё чистое, постланы праздничные скатерти, блестят оклады икон в красном углу, и нянюшка вешает нарядную лампадку – только на Рождество да на Пасху. Припасены и поросятки, и куры, и гуси – на следующий день отцу с мамой и самим ехать с визитами, и принимать, немало угощения требуется.

Стоит пушистая ёлка, золотистые орехи, серебряные шары, и – самое главное – рождественская звезда сверху. А понизу – глянь-ка! – катается чёрненький живой комочек с белыми носочками на мягких лапках, с длинными усами, удивляется.

– Надя подобрала, – засмеялся папа, перехватив взгляд Фёдора. – А то бы замёрз, пропал бы… хороший котейка. Черномором назвали.

Черномор носился по комнатам, всё осматривал, обнюхивал, проверял – нет ли где мышиного хода?

– Он хоть и мелкий, а бойкий! – одобряла котёнка няня.

И даже строгая мама не поджимала губы, а так и норовила погладить блестящую чёрную шёрстку.

Повязку Федя ещё носил, хотя плечо уже почти и не болело – так велел доктор, Иван Семёнович.

И вот в этой привычной, родной суете, столь желанной ещё год назад – да что там год, месяц! – Федя Солонов застыл, словно потерянный. Потому что в голову упрямо лезли страницы из книг и журналов, бегло просмотренные там, в потоке иного времени: как не стало там никакого Рождества, не стало рождественской ёлки, сделавшейся вместо этого «новогодней» (хотя Фёдор и помнил, что ещё государь Петр Алексеевич повелел устраивать «новогодние украшения из ветвей еловых альбо сосновых»), и вообще всё, всё, всё стало совершенно иным.

И ему теперь это «иное» никогда не забыть – и никогда никому не рассказать, кроме лишь тех, кто побывал там вместе с ним. И долгая рождественская служба, на которой Федя, если уж совсем честно, был-то всего раз и устал, представала сейчас чем-то очень важным, необходимым, без чего не обойтись. Почему не обойтись, отчего? А вот не обойтись, и всё тут.

«Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума, в нем бо звездам служащии звездою учахуся. Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока…»

И грустно, тяжко, совсем не празднично на сердце. Федя бесцельно побродил по комнатам – сёстры суетятся, мама с нянюшкой орудуют на кухне, папа исполняет роль стратегического резерва; скоро идти всем в храм, на Всенощную.

Если домашние и заметили его угрюмость, то, наверное, списали на рану и вообще всё случившееся. Мявкнув, забрался на руки Черномор – глупый, ласковый, ко всем ластится, словно и не котёнок, а щенок.

Фёдор сидел на диване, рассеянно гладил Черномора, глядя прямо перед собой. Мыслей как-то само собой точно и не стало совсем, а в голове вдруг всплыл тёмный, пронизанный огнями хаос, пробитый треском выстрелов, разорванный яростными, полными боли, страха и ненависти криками. Кто-то умирал, погибал тяжело и страшно, в отчаянии и агонии; Федя вдруг скорее угадал, чем увидел, как Две Мишени, собой закрывая Ирину Ивановну, стрелял из маузера в набегающие фигуры, что уже наставили штыки; и в руке Ирины Ивановны часто и зло вспыхивал огнём браунинг, да не её обычный, дамский, а тяжёлое боевое оружие, наверное, Константина Сергеевича.

Фигуры падали, а потом Федя услыхал гневное: «Огонь, кадеты! Беглый огонь!..» – и понял, что лежит за пулемётом, за тяжёлым «максимом», и пальцы закаменели на рукоятках; уже поднят предохранитель, он, Фёдор, нажимает спусковой рычаг меж рукоятями, а Петя Ниткин, лежащий рядом за второго номера, направляет в окно приёмника холщовую ленту, набитую патронами…

Выстрелы оглушали, но Федя не мог понять, куда и в кого он стреляет, и что вообще происходит – и где Костька Нифонтов?

– Фёдор!.. Федя, ты чего? – Перед ним стоял папа, смотрел озабоченно. – Зову, зову, а ты как неживой. Это Черномор тебя так убаюкал? Вставай, шинель надевай, на службу пора!..

Фёдор поспешно поднялся.

Он вспомнит, он непременно всё вспомнит!..

Сейчас он уже не сомневался, что это донельзя, чрезвычайно важно.

* * *

Пролетел Сочельник, отстояли Всенощную, настало Рождество, светлый праздник – Христос народился!..

Гатчино словно бы изо всех сил старалось забыть совсем недавно случившуюся бойню. По улицам вышагивали гвардейские патрули; проезжали всадники – лейб-атаманцы в тёмно-синих чекменях, лейб-казаки в алых. От Рождества до Крещения – Святки, две недели все радуются и веселятся, ходят в гости, празднуют. А на Святках – Василий Великий, гуляют пуще прежнего, а еды готовят ещё больше, чем на Рождество; словом, радость одна, и совсем не до тяжёлых дум.

Кадеты, отправившиеся было по домам перед Сочельником, вернулись – потому что предстоял большой рождественский бал.

А к нему в корпусе уже и впрямь было всё готово. Пахли свежей краской стены; блестели начищенные дверные ручки; побитая пулями лепнина починена, проткнутые штыками картины заменены.

Правда, так быстро нельзя оказалось заменить огромный портрет государя; его просто сбили со стены и изорвали в мелкие клочья. А вот пальмы благополучно пережили вторжение…

В огромном актовом зале сияли люстры, и гвардейский оркестр на хорах настраивал инструменты; дядьки расставляли серебряную посуду на длинных столах вдоль одной из стен; кадеты же чуть ли не всем корпусом высыпали во двор и на широкое пространство перед воротами, где сейчас одни за другими подъезжали сани и саночки вперемешку с новомодными автомоторами.

Барышни, в шубках, с муфточками, выскакивали из саней, элегантно появлялись из закрытых кабин автомоторов, одинаково крутили головками, отыскивая «своих» кадет.

…Лиза и Зина появились вместе, держась за руки, словно сёстры.

– Федя!.. – Лиза весело помахала им; Фёдор помахал в ответ.

А вот Петя с Зиной вдруг застыли друг перед другом, буйно краснея и отводя взгляды.

– Эй, вы чего? – пришла на помощь Лизавета. – Пётр, позвольте представить мою подругу Зину; Зина, это Пётр Ниткин, тот самый, который…

От пылающих щёк что бравого кадета, что бедняжки Зины, казалось, сейчас начнёт плавиться снег. Пришлось Лизе хватать подругу за локоть и чуть ли не силой тащить вперёд, болтая разом за четверых, потому что и у Фёдора вдруг отнялся язык.

В вестибюле корпуса вставшие за гардеробщиков дядьки принимали от юных дам шубки, ухмыляясь в седые усы, рассовывали по карманам пятачки и гривенники, щедро оставляемые на длинной стойке.

Лизавета явилась на бал в светлом платье цвета сливочного мороженого, из блестящей тафты; на груди, по манжетам и подолу отделка мелким кружевом и бисером. Волосы заплетены высокой «корзинкой» с вплетённой в неё узкой ленточкой в тон платья; Зина, глядя на подругу, чуть заметно вздохнула: на ней самой наряд был куда скромнее и практичнее: синее шерстяное платье с белоснежным кружевным воротником, а в толстой и длинной косе ниже спины – белая же шёлковая лента.

Петя Ниткин, по-прежнему красный аки рак варёный, подал Зине руку кренделем; Зина, столь же пунцовая, аккуратно, словно вдевая нитку в игольное ушко, взяла своего кавалера под локоть.

При этом они держались друг от друга как можно дальше. И, как показалось Фёдору, даже дышать перестали.

Лиза довольно чувствительно пихнула Федю в бок и выразительно притопнула носком туфельки.

– Ой. Это я просто… Петя, он так смущался…

– Ну да, – снисходительно кивнула Лизавета. – Я Зину еле уговорила. Боялась она, понимаешь? Ну, идём теперь, идём же!..

Парадной лестницей поднимался сплошной поток кадет и их спутниц, мелькали и парадные мундиры офицеров, пришедших с супругами – александровские дамы старались не ударить в грязь лицом перед явившимися матерями гимназисток-тальминок.

…Сперва выступали корпусные оркестры, духовой и балалаечники; хор исполнял «Славься», «Va, pensiero» [78] ; старший возраст показывал акробатические номера и живые картины; потом объявили перерыв, и все устремились к самоварам и столам с «заедками», как называла десерты Федина нянюшка.